Аля Кудряшева: Знать

Откройте для себя интересные цитаты о знать.
Аля Кудряшева: 15   цитат 156   Нравится

„Такие слишком медовые эти луны, такие звезды — острые каблуки, меня трясет от каждого поцелуя, как будто губы — голые проводки, а мне бы попивать свой чаек духмяный, молиться молча каждому вечерку, меня крутили, жили, в ладонях мяли и вот случайно выдернули чеку, за это даже в школе бы физкультурник на год освободил от своей физры, меня жует в объятьях температурных, высинивает, выкручивает навзрыд, гудит волна, захлестывает за борт, а в глазах тоска, внутри непрерывный стон, но мне нельзя: апрель — у меня работа и курсовик пятнадцатого на стол.
Играю свои безвьшгрьшгные матчи, диктую свой отточенный эпилог, чтоб из Москвы приехал прекрасный мальчик и ткнулся носом в мой обожженный лоб. А дома запах дыма и вкус ванили, а дом-то мал и грязен, как я сама, а мне не написали, не позвонили, не приоткрыли тайные закрома. Таскаюсь по проспектам — как будто голой, да вот любой бери меня не хочу — и город цепко держит клешней за горло, того гляди задушит через чуть-чуть, приду под вечер, пью, залезаю в ванну, как тысячи таких же, как я, девиц, а что у вас немедленно убивало, здесь даже не хватает на удивить.
И это не любовь — а еще покруче, все то, что бьет наотмашь, издалека. Такие слишком синие эти тучи, такие слишком белые облака.
Ребята, мой плацдарм до травинки выжжен, разрытые траншеи на полдуши. Ребята, как же я вас всех ненавижу, всех тех, кто знает, как меня рассмешить. Вы до конца на мне затянули пояс, растерли закостенелое докрасна, а после — все, свободна, билет на поезд, и поезжай в свой Питер. А в нем весна.
Но мне в большом пакете сухпай на вынос отдали, нынче кажется, все на свете, мне б успокоить это, что появилось, хоть выносить, оставить в себе до смерти. Да вы богатыри — ведь пробить непросто махину эту — а по последней версии, сто шестьдесят четыре живого роста, полцентнера почти неживого веса. Да, я вернусь когда-нибудь, да, наверно, опять вот так, минуточкой, впопыхах, но у тебя очки и немножко нервно, и волосы — специально, чтоб их вдыхать.
И как я научилась при вас смущаться и хохотать до привкуса на губах, как вы так умудряетесь помещаться в моей башке, не большей, чем гигабайт? В моих руках, продымленных узких джинсах, в моих глазах, в прожилочках на висках — как удалось так плотно расположиться и ни на миг на волю не отпускать? А жизнь совсем иначе стучит и учит — не сметь считать, что где-нибудь ждут-грустят. Как вы смогли настолько меня прищучить, что я во сне просыпаюсь у вас в гостях? Ведь я теперь не смогу уже по-другому, закуталась в блестящее волокно. Такие слишком длинные перегоны, такой свистящий ветер через окно.
Уйдите и отдайте мое хмельное, земное одиночество, мой фетиш. А может быть, я просто немножко ною, чтобы проверить, все ли ты мне простишь.“

„Хочешь вдохнуть свободы — так топай лесом,
Лесом, меня не мучай, тропинка слева,
То, что для всех смертельно, тебе — полезно,
катится твой клубочек — и топай следом.
Нюхай фиалки, небо руками трогай,
Падай, потом захлебнись в поднебесной глуби.
Если ты хочешь женщину — женщин много,
Только одна загвоздка: они — полюбят.
Можешь поверить в Будду или в Мадонну-
Прятать в ключичной ямочке крест нательный,
Но не проси у них ни тепла, ни дома,
То, что другим полезно, тебе — смертельно.
Время темнеет, в петли свернулись реки,
В ноги твои, как змеи, вцепились травы.
Ты пошутил однажды — шути вовеки,
Раз уж судьба такая тебе по нраву.
Много ли надо — лишь перепутать строки,
Просто слова — а их не бывает жалко.
Бог надорвал пупок от твоей остроты,
Черти краснеют — для них это слишком жарко.
Даже в пустыне — кто-нибудь да услышит,
И не смотри назад, разделяй и царствуй.
Ты будешь первым — а значит, не будешь лишним,
То, что другим — отрава, тебе — лекарство.
И заслонить дорогу тебе — не выйдет,
Деве ли, Дон Кихоту ли в медном шлеме.
Хоть носороги, знаешь ли, плохо видят,
Это при их масштабах — не их проблемы.
Сердце стучит, как маятник, время лечит,
День заблудился в сумраке скорбных комнат.
Если ты все забудешь — тебе же легче
Только одна загвоздка: другие — помнят.“

„Поднимаясь по лестнице, она решила быть по-настоящему грустной и всегда иметь мешки под глазами…
И пока тебя под корень не покорежило, не согнуло от ночных неживых звонков, будешь пить себе с Олегами и Сережами, будешь верить в то, что было тобой нагрежено, и не ведать, сколько хрустнуло позвонков.
Ты считай их, сколько выбыло, сколько ранило, скольких в панике увел от тебя конвой. Ты уже давно отпела их, отэкранила, ты давно уже решила играть по правилам, но пока еще не выбрала, за кого. Может, хватит столько ерничать и пинаться-то, а потом ночами плакать по именам, принимай как есть, любые реинкарнации, ведь пока тебе глумливо и девятнадцато и тебе пока что нечего вспоминать.
А когда-нибудь ты будешь сидеть на лавочке и честить за нравы местную молодежь. Но сейчас-то на кого ни посмотришь — лапочки, а тебе всегда смешно и пока до лампочки, так иди — пока не знаешь, куда идешь. И пока тебе не скажут порядком явочным подождать у входа с посохом и сумой, будешь девочкой с абрикосовой шейной ямочкой, с золотистой мелкостриженной кутерьмой. И пока везде в кредит наливают кофе там, улыбаются, взлетают под потолок, ты бредешь по лужам этаким Хол-ден-Колфилдом и в любое слово веришь, как в эпилог.
А тебе такая жизнь на халяву дарится, что грешно ее без пользы сдавать в утиль, у тебя слова блестящие в горле давятся, у тебя такие пальцы: кто попадается, никогда уже не может из них уйти. Ты не лучше всех, обычная, в меру резвая, синяки под глазами, кашель, спинная боль, просто как-то так случилось, что Он, не брезгуя, втихаря изволил выдохнуть две скабрезности, и одна вот в ноябре родилась тобой. Над тобой огни вселенные не удвоятся, не разрушится какая-нибудь стена, просто Он созвал свое неземное воинство и решил на миг тебя окатить сполна.
А тебя учили — нужно смотреть и взвешивать, чтобы вдруг потом не вылететь из игры. Но вокруг апрель и небо — какого лешего, у тебя такое сердце, что хоть разрежь его — все равно должно хватить на десятерых.
Так что ты глотай свой кофе и вишни льдистые, а ударили — так всхлипни и разотри. И запомни — где-то есть еще тот, единственный, кто живет с такой же шуткою изнутри.“

„Она раскрасила губы огнем карминным, чтоб стать, как все, чтоб быть — под одну гребенку. Она отвыкла, чтобы ее кормили, она выбирает ежиков в «Детском мире» — и продавщицы спрашивают «ребенку»?
Ее цвета — оранжевый с темно-синим, она сейчас тоскует, но тем не менее она умеет вьплядеть очень сильной. Она давно не казалась такой красивой — чтоб все вокруг шарахались в онеменье.
Не то чтоб она болеет — такое редко, ну раз в полгода — да и слегка, негромко. А вот сейчас — какие ни ешь таблетки, в какие ни закутывайся жилетки — царапается, рвет коготками бронхи.
Она обживает дом, устелив носками всю комнату и чуточку в коридоре. Она его выкашливает кусками, она купила шкафчик и новый сканер и думает, что хватит на наладонник.
Ее любимый свитер давно постиран, она такая милая и смешная, она грызет ментоловые пастилки, она боится — как она отпустила — вот так, спокойно, крылышек не сминая.
Она не знает, что с ним могло случиться, кого еще слова его доконали. Но помнит то, что он не любил лечиться, и сладкой резью — родинку под ключицей, и что он спит всегда по диагонали.
Она подругам пишет — ты, мол, крепись, но немного нарочитым, нечестным тоном, разбрасывает по дому чужие письма, и держится, и даже почти не киснет, и так, случайно плачет у монитора.
Она совсем замотанная делами, она б хотела видеть вокруг людей, но время по затылку — широкой дланью, на ней висят отчеты и два дедлайна, и поискать подарок на день рожденья.
Она полощет горло раствором борной, но холодно и нет никого под боком. Она притвориться может почти любою, она привьгкла Бога считать любовью. А вот любовь почти что отвыкла — Богом.
Все думает, что пора поменять системку, хранит — на крайний случай — бутылку водки. И слушает «Аквариум» и Хвостенко. И засыпает — больно вжимаясь в стенку — чтоб не дай Бог не разбудить кого-то.“

„А все эти наши проблемы, наши оддьшки, наши черные горячие неудачи оттого, что мы хватаем жизнь за лодыжку, и сжимаем ее, и не знаем, что делать дальше. Как почти любимый — вдруг с губой искривленной неожиданно командует: «Марш в постель, мол». А она у нас воробышек, соколенок, голубая девочка с хрупкой нервной системой. Этот как в кино — вонючим дыша попкорном, по бедру ладошкой потною торопливо. А она-то что? Идет за тобой покорно и живет с тобой — бессмысленной, несчастливой. И она смирится, душу смешную вынет и останется красивым бессмертным телом, но когда она наконец-то к тебе привыкнет — ты поймешь, что ты давно ее расхотела.
Нужно нежно ее, так исподволь, ненарочно, отходя, играя, кудри перебирая, распускать ее по ниточке, по шнурочку, взявшись за руки, собирать миражи окраин, и когда ты будешь топать в рубахе мятой и лелять в ушах мотив своего Пьяццолы, она выплеснет в лицо изумрудной мяты и накроет тебя своей радостью леденцовой.
Я не знаю, что избавило от оскомин и куда мой яд до капли последней вылит, у меня весна и мир насквозь преисполнен светлой чувственности, прозрачной струны навылет. От движений резких высыпались все маски, ощущаю себя почти несразимо юной, я вдыхаю запах велосипедной смазки, чуть усталый запах конца июня. Я ребенок, мне теперь глубоко неважно, у кого еще я буду уже не-первой. А вокруг хохочет колко и дышит влажно, так что сердце выгибает дугой гипербол.
И становится немножко даже противно от того, что я была неживей и мельче, и мечтала, что вот встретимся на «Спортивной» и не ты меня, а я тебя не замечу, и прикидываться, что мы совсем незнакомы, и уже всерьез устала, совсем застыла, и когда меня кидало в холодный омут, оттого что кто-то целует тебя в затылок. Только ветер обходит справа, а солнце слева, узнает, шуршит облатками супрастина. Извини меня, я все-таки повзрослела. Поздравляй меня, я, кажется, отпустила.
Это можно объяснить золотым астралом, теплым смехом, снежной пылью под сноубордом, я не знала, что внутри у меня застряло столько бешеных живых степеней свободы. Я не стала старше, просто я стала тоньше, каждой жилкой, каждой нотой к весне причастна, вот идти домой в ночи и орать истошно, бесконечно, страшно, дико орать от счастья.
Мне так нравится держать это все в ладонях, без оваций, синим воздухом упиваться. Мне так нравится сбегать из чужого дома, предрассветным холодом по уши умываться, мне так нравится лететь высоко над миром, белым парусом срываться, как с мыса, с мысли. Оставлять записку: «Ну, с добрым утром, милый. Я люблю тебя. Конечно, в хорошем смысле».“

„Я тут недавно встретила свое прошлое — оно все так же сидит перед компьютером и у него все те же царапинки на запястье.
Знаешь опять весна, а я снова брошена, то есть все та же — мелкая, неуютная, солнце в глазах и руки в чернильной пасте.
Время не режет — просто меняет рейтинг, Вроде бы был ребенок — теперь божок, Холодно, — плачет, — холодно мне, согрейте! Только ухватишь за руку — обожжет. Слушай, до нас ему, в общем-то, мало дела, Так, проходя, морщинку смахнуть с чела, Знаешь, я даже как-то помолодела, Снова линяю в гости по вечерам. То есть бежать, бежать — и всегда на старте, Вроде бы так старалась, жила, росла, Помнишь, была такая — ни слов, ни стати, Вот и теперь примерно такой расклад. Даже неясно — девочка или мальчик, А разобраться так и не довелось. Помнишь, ходил дракончих, ночной кошмарчик, Зыркал недобро, цепко из-под волос. Брызгалась лампа искорками в плафоне, Ноги росли, плыла голова, а ты Жил у меня паролем на телефоне — Те же четыре буквы — для простоты. Слышишь — ее не трогать, она укусит, Или засадит в горло свою любовь, Время меня застало на третьем курсе, Дав мне четыре года побыть любой. То есть побыть собой. Ну скажи на милость, Дергалась, трепыхалась — и хоть бы хны. Ты вот ну хоть на чуточку изменилась, Кроме короткой стрижки в разводах хны? Видимо, слишком мало тебя пороли, Мало стучали в темечко мастерком. Ходишь, запоминаешь его паролем, Мечешься, забываешь его стихом. Время не лечит — просто меняет роли, После спектакля — тот же виток судьбы. Если ты набиваешь его паролем, Значит, ты не сумеешь его забыть. Что же, не веришь? Радуйся, смейся, спейся, Мучайся, издевайся, на том стоим. Только ты снова щелкаешь по бэкспэйсу, только он снова снится тебе своим.“

„И когда ты будешь плакать, что скоро двадцать, то есть четверть жизни вылетела в трубу, не умеешь ни общаться, ни одеваться, и не знаешь — а куда тебе вдруг деваться, только Богу плакаться на судьбу.
И когда тебя не возьмут ни в друзья, ни в жены, а оставят сувенирчиком на лотке, ускользнут, уйдут из жизни твоей лажовой — а тебя из печки вытащат обожженной и оставят остужаться на холодке.
И когда тебе скажут — хочется, так рискни же, докажи, что тоже тот еще человек, ты решишь, что вроде некуда падать ниже, и вдохнешь поглубже, выберешься из книжек — и тебя ударит мартом по голове.
И вода, и этот воздух горячий, ***ский, разжиженье мозга, яблоки в куличе. И друзья, которые все же смогли добраться, обнимают так дико трогательно, по-братски, утыкаются носом в ямочку на плече.
Ты уже такая уютная — в этих ямках от носов твоих женатых давно мужчин, несмеянка, синеглазая обезьянка, под мостом горит Нева нестерпимо ярко, и звенит трамвай, и сердце твое трещит.
А весна всегда отказывает в цензуре, разворачивает знамена, ломает лед, ветер хлещет по щекам золотым безумьем, на распахнутом ветру, на трехкратном зуме, обниматься на бегу, целоваться влет.
И тогда ты будешь буковками кидаться, как остатками несъеденного борща. Твой роман не пережил никаких редакций, вы вообще такие дружные — обрыдаться, то есть даже разбегаетесь сообща.
Ноль седьмое счастье, двадцать седьмое марта, голубое море, синие паруса. Ты заклеиваешь конверты и лижешь марки, солнце бьется наверху тяжело и марко, и густым желтком стекает по волосам.“